Смирнов Игорь Павлович. "Дети Великой Отечественной войны"

  • 22.04.2015 11:48
  • 4979 Прочтений

  ДЕТИ   ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ

 (воспоминания пушкинца)

 

1

Я проснулся от яркого луча света, когда он, проникнув через щель в качающейся от лёгкого ветерка оконной занавеске, упал на моё лицо. День тёплый летний, окно нашей комнаты открыто. Со двора доносятся громкие детские голоса. Вначале я пытаюсь закрыться ладошкой, но назойливый солнечный зайчик легко перескакивает через неё и слепит мне то один, то другой глаз. Он не даёт мне досмотреть мои детские сны. Я обиделся на него и заплакал.   Удивительно, но на мои слёзы никто не реагирует. Комната пуста, мама куда-то вышла. Я поднялся на ноги и, держась за поручни ограждающей меня от падения с кровати сетки, стою и громко плачу. Слёзы обиды градом катятся из моих глаз.

Наконец, дверь открывается и входит мама. Она целует моё мокрое от слёз лицо, прижимает меня к груди и успокаивает нежными, ласковыми словами. В руках у неё блюдце с клюквой и она угощает меня. Всхлипывая, я беру двумя пальцами крупную скользкую ягоду, она мягкая и легко со щелчком лопается, брызнув на маму струйкой красного сока. Мне это нравится, и я вновь и вновь давлю мягкие ягоды. Сок оставляет красные пятна на моих руках, лице, ночной рубашке, на мамином платье. Нам очень весело, и мы дружно и беззаботно смеёмся.

Мама опускает сетчатую стенку моей кроватки и одевает меня. Мы идём в ванную комнату умываться.

Сегодня выходной день и наша квартира многолюдна. На кухне майскими жуками гудят примусы. Тётя Надя и тётя Клава – наши соседки – хлопочут около них.  Я здороваюсь с ними, и они весело отвечают мне. При этом тётя Надя, глядя на моё зарёванное лицо, смешно морщит нос, и щекочет меня. Я стараюсь увернуться и громко хохочу.

В нашей квартире живут три семьи. У тёти Клавы и дяди Коли есть двое детей, их называют двойняшками. Но они мне совсем не интересны. Они всегда завёрнуты в одеяльца и умеют только хлопать глазами, пускать губами пузыри и плакать. У тёти Нади и дяди Вани детей совсем нет.

Я нахожусь в самом интересном возрасте, мне уже исполнилось четыре года. Я общителен, приятен наружностью – этакий пухлощёкий, кареглазый, подвижный и любознательный мальчуган! И все меня любят. Дядя Ваня и дядя Коля часто берут меня на руки и, высоко подняв над головой, спрашивают: «Ну, что теперь видишь Москву?» Я ничего при этом дополнительно не вижу, кроме пыли на кухонных полках, но поскольку мне  неудобно находиться в таком положении, отвечаю: «Вижу! Вижу! Вижу!» И тогда меня ставят на ноги.

А ещё все жители нашей квартиры любят слушать, как я читаю стихи. Стихам меня учит мама. У нас много журналов «Мурзилка» и моих детских книжек. Меня ставят ногами на табуретку посреди кухни, и я громко рассказываю:

Когда я вырасту большой,

Я снаряжу челнок,

Возьму с собой бутыль с водой

И сухарей мешок! …

По окончании все присутствующие хлопают в ладоши, хвалят меня и просят почитать ещё. Я, не ломаясь, с гордостью продолжаю свой репертуар:

На Арбате в магазине

За стеклом устроен сад.

Там летает голубь сизый,

Снегири в саду свистят...

Я знаю много стихотворений и учу их с удовольствием. Приятно, когда тебя хвалят взрослые дяди и тёти!

В нашей комнате мы живём вдвоём с мамой. Наш папа уехал в длительную командировку на Дальний Восток. Этот Дальний Восток, наверное, очень далеко, потому что он долго  не приезжает.  Но он присылает нам по почте  письма и  деньги,  и тогда мама покупает много всяких вкусных вещей и, непременно, - «шоколадку от папы». Папиной шоколадкой, как учит мама, я стараюсь поделиться, но взрослые почему-то всегда отказываются. Почему-то у них у всех  или  нет зубов, или они не любят сладкого. Только Рудька никогда не отказывается – у него и зубы есть, и сладкое он очень даже любит.

Папины письма мама читает вслух по несколько раз. В них папа рассказывает о том, как он скучает  и как холодно на Дальнем Востоке. Он всё обещает приехать, но никак не едет. У него там много работы.

Иногда нас навещают мои родные дяди,  тёти и бабушка. Они живут в Ленинграде. Тогда мы все вместе гуляем в парке. Мне очень хорошо с ними.

Умыв моё зарёванное лицо и накормив, мама собирает меня на улицу,  гулять.  На меня надевается белая рубашка с короткими рукавами, чёрные до колен штанишки с лямками, сиреневые с белой полоской носочки и сандалии; на голову – белая панамка. Мама берёт меня за руку, и мы спускаемся во двор.

Двор у нас большой. Его только с двух сторон ограничивают красивые четырёхэтажные дома. Посередине двора – фонтан, а вокруг гаревая дорожка, как на стадионе, по которой дети разного возраста ездят на двух- и трёхколёсных велосипедах. У меня нет велосипеда, и я им немного завидую. На правом углу противоположного нашему дома, висит, похожее на огромный чёрный цветок колокольчика, радио. Из него непрерывно льются весёлые песни.

Во дворе нас уже ожидает мамина подруга тётя Валя со своим сыном Рудькой. Рудька, хоть и противный мальчишка, но он у меня единственный друг. Он немного старше меня и побольше ростом, поэтому задаётся и заставляет меня делать всё так, как  хочется ему.   Даже моими игрушками распоряжается как своими. Мне часто это не нравится, и мы ссоримся и дерёмся, но мамы разнимают нас и мирят. И мы снова дружим.

По тенистому прохладному бульвару вчетвером идём к большому пруду, который находится совсем недалеко от нашего дома. Здесь сегодня много и взрослых, и детей. Они загорают, играют в мяч, купаются и балуются в воде, со смехом брызгая друг на друга.  Нам с Рудькой лезть в воду не разрешается, и мы, сняв сандалии и носки, бродим вдоль берега  в поисках ракушек. Иногда, незаметно для мам, заходим по щиколотку в воду. Увидев это, они сердятся, потому что боятся нашей простуды. Наши мамы сидят под раскидистым деревом, разговаривают и следят за нами.

Когда и им и нам надоедает это гулянье, мы собираемся и идём в магазин. Моя мама покупает большую золотистую баранку, но мне не даёт и кусочка: на улице есть не прилично! Я пытаюсь канючить, но мама неумолима.

В нашем дворе происходит что-то необычное. Около радио собралась большая толпа. Доносится какой-то невесёлый мужской голос. Тётя Валя с мамой останавливаются и слушают. В толпе есть и взрослые, и дети. Все очень серьёзные. Дети не бегают, как обычно, не кричат и не шалят: притихли. Попытки баловства тут же пресекаются взрослыми. Слышатся всхлипывания, причитания и даже громкие рыдания, как это бывает, когда кого-либо хоронят.  Я это уже видел. Нас с Рудькой мамы крепко держат   за руки. Я тоже прислушиваюсь к голосу из колокольчика  и улавливаю часто произносимое слово «война». Да и мама с тётей Валей часто повторяют это слово. Мне не понятно: почему людей пугает такое интересное занятие?  Мы с Рудькой любим играть  в войну  и это совсем не страшно! А теперь, значит, в войну будем играть с немцами?! У меня  среди игрушек много оловянных солдатиков и пеших, и конных; есть танки, пушки, самолёты и корабли. Особенно я горжусь своим линкором, такого у Рудьки нет, - большим деревянным, выкрашенным серой краской, с башнями и пушками, с мачтой, увенчанной красным флагом, и железным  вращающимся винтом. Когда нам разрешает моя мама, мы сажаем на его палубу солдатиков, и пускаем в плавание в наполненной водой ванне. Это так увлекательно! Играя, мы во всё горло выкрикиваем слова очень нравящейся нам  песенки:

 

Возьмём винтовки новые,

На них – флажки.

И с песнями в стрелковые

Пойдём кружки!

Нам очень хочется скорее вырасти, чтобы пострелять из настоящей винтовки!

Глядя на плачущих в толпе женщин, я недоумеваю: «Все – все, и взрослые, и дети будут играть в войну, мне мама купит новые игрушки, будет очень интересно! Зачем же плакать?!»

Дядя на радио перестаёт говорить, и все постепенно расходятся с печалью и слезами на лицах.

Тётя Валя говорит моей маме:

-  В Финскую войну ничего страшного не произошло. Только попугали людей! Заставили заклеить оконные стёкла бумагой да плотно зашторивать окна по вечерам. Так будет и на этот раз. Но окна заклеить всё же  придётся!

Дома мама режет ножницами старые газеты, превращая их во множество ровных, длинных ленточек. Я пробую сделать то же, но у меня это не получается.  Затем мама на примусе варит клей и, встав на табуретку, заклеивает стёкла нашего окна бумажными лентами крест – накрест. Я «помогаю» ей: размазываю пальцем упавшие на подоконник капли клея. Вид из окна становиться каким-то чудным: и противоположный дом, и двор, и деревья, и детская площадка – всё перечёркнуто белыми косыми полосами!

На кухне все уверены, что война долго не продлится, потому что у нас самая сильная армия в мире. Я всё ожидаю, когда же начнётся война, и пристаю с этим вопросом к маме. Она  пытается мне объяснить, что это война настоящая, а не игрушечная, что где-то стреляют настоящие пушки и танки, гибнут люди, что немцы могут прилететь на своих самолётах и сюда, сбросить бомбы и разрушить наш дом. Мне это кажется очередной страшной сказкой.

Как-то вечером к нам приходит дядя Слава, отец Рудьки, и говорит маме, что папин Ижорский завод эвакуируется куда-то на Урал, и он свою семью отправляет туда, потому что немцы быстро приближаются к Ленинграду. Он убеждает маму тоже уехать. Оказывается, он пообещал моему папе позаботиться о его семье. Мама очень  доверяет дяде Славе и соглашается.

-  Но мы же скоро вернёмся?! - говорит она. – Даже ключи от комнат отъезжающие сдают  под расписку в домоуправление!

Дядя Слава сомневается и советует маме взять с собой  зимнюю одежду, потому что война, по его мнению,  может затянуться.

Я понимаю, что трудное слово «эвакуация» означает переезд на Урал.

-        А Дальний Восток – это Урал? – спрашиваю я.

-        Нет, это много ближе. Но наш папа приедет к нам на Урал.

-        Ура! – кричу я. – Я очень люблю своего папу.

Мы с мамой идём в Гостиный двор и на все деньги покупаем долго хранимых продуктов: твёрдой вкусной колбасы, печенья и конфет. На конфетных фантиках нарисован похожий на стрекозу коричневый самолёт с лётчиком в кабине. Лётчик в больших очках  приветливо машет мне рукой. Вот бы полетать на его самолёте! Конфеты, конечно, очень вкусные, но картинка с лётчиком много интереснее!

На обратном пути домой, во дворе школы, вижу много сидящих на траве красноармейцев. Мне очень нравятся красные звёзды на их пилотках. Я заворожено смотрю на них, вцепившись в прутья забора, и не хочу идти дальше, как ни упрашивает меня мама. Кто-то дарит мне эту драгоценную звёздочку на память.

Дома мама складывает в чемодан продукты, моё и своё бельё и верхнюю одежду, а я стараюсь незаметно подсунуть свои игрушки. Мама сердится и выбрасывает их. Я реву горькими слезами! Чтобы успокоить меня, она кладёт в чемодан и мой любимый линкор.

На следующий день мы едем на автобусе в Колпино, нужно оформить какие-то документы. Автобус едет по мосту через реку Ижору, а в воде…на белых деревянных крестах, как новогодние…плавают настоящие зелёные ёлки! От удивления я вначале просто раскрыл рот, а затем закричал на весь салон:

-  Смотрите, смотрите, ёлки, ёлки, как в Новый год! А почему они плавают в воде? Как же вокруг них водить хоровод?!

На мрачных лицах пассажиров появились улыбки. Какой-то дядя стал объяснять мне, что это маскировка моста от возможного налёта немецких самолётов с бомбами. «Вот и начинается большая игра в войну! – подумал я. – Почему же все взрослые говорят, что никакой игры не будет, а сами уже играют: сажают ёлки в воду! И зачем они так часто обманывают детей?»

Дядя Слава приехал за нами на грузовой машине. Наши вещи: чемодан, узел с зимней одеждой и узел с упакованной в подушки швейной машиной (дядя Слава сказал маме, что с её помощью, может быть, придётся зарабатывать на хлеб) – уложили в кузов. Туда же забрался дядя Слава с моей мамой и незнакомыми дядями, а тётя Валя с Рудькой и со мной села в кабину, и машина поехала в Колпино. Я никогда не ездил в кабине, и мне было очень интересно наблюдать, как дядя-шофёр управляет машиной. За окном мелькали поля и перелески, было много цветов и было ещё лето.

Вагон с семьями «ИТЭЭРА», как сказал дядя Слава, был прицеплен в самом хвосте эшелона с заводским оборудованием. На открытых платформах стояли большие, как слоны, железные машины. Кто такой «ИТЭЭР» и почему мы его семья, я не понимал, и объяснять мне никто не хотел. Все были заняты погрузкой.

Дядя Слава по железной лестнице забрался в этот вагон, затем принял на руки нас с Рудькой и помог забраться мамам. В обычном грузовом вагоне были сколочены двухъэтажные нары. Они заняли всё пространство вагона, оставив свободным небольшой кусочек напротив тяжёлых, скользящих по рельсам дверей. Сильно пахло свежими сосновыми досками. Наше место оказалось на втором этаже, куда нас с Рудькой и поднял дядя Слава. Мы сразу подрались из-за места около маленького оконца. Взрослым было не до нас, они размещали под нарами наше имущество. Вагон постепенно наполнялся женщинами, детьми, вещами, шумом, криками и плачем. Мы с Рудькой не плакали, нас очень увлекало предстоящее путешествие.

Когда, наконец, все разместились, перецеловались и распрощались, поезд загудел и тронулся. Почти все: и отъезжающие, и провожавшие плакали и утирали платками слёзы. Дверь вагона, перегороженная деревянным щитом, чтобы не выпали любопытные дети, до самой ночи оставалась открытой. Мама показала мне вдалеке какие-то строения, и сказала, что это наш город Пушкин и, чтобы я попрощался с ним – помахал рукой. «Может быть, мы его несколько месяцев не увидим!» – сказала она.

Мы с Рудькой большую часть времени лежали животами на подстеленном одеяле около маленького оконца и смотрели, как мимо нас пробегают поля, леса, деревни и полустанки. Тёплый ветер приятно омывал наши лица и шевелил волосы, а поезд всё дальше увозил нас от родного города.

Остановились на какой-то довольно большой станции. На путях стояло несколько эшелонов, похожих на наш, а мимо, в обратную сторону, непрерывным потоком шли эшелоны с танками, пушками и красноармейцами. Одни сидели, свесив ноги в проёмах дверей товарных вагонов, другие стояли за их спинами. И они, и мы махали на прощание руками и что-то кричали.

-  Военные едут защищать Ленинград, немцы уже близко, - говорила мама. – Да поможет им Господь Бог и Пресвятая Богородица!

Она была верующая и вместе с бабушкой обучала меня молитвам на каком-то незнакомом языке. Я покорно зубрил их, не понимая смысла.

-        Потом поймёшь! – уверяла бабушка.

Я верил ей и не перечил, старательно запоминая непонятные, трудно произносимые слова.

О том, что немцы уже близко, говорили многие в вагоне. Все опасались налёта немецких самолётов, и с нетерпением ожидали, когда поезд тронется. Но он всё стоял и стоял. Мимо часто проходили какие-то тёти, предлагали молоко, сметану, творог. Босые деревенские дети – мальчики и девочки – в цветастых рубашках и платьях, продавали чернику в кулёчках, свёрнутых из тетрадных листков. Бумага, промоченная черничным соком, была в тёмных пятнах. Мама купила молока и черники, и мы пили из железных кружек молоко с плавающими в нём ягодами. Было очень вкусно!

Невдалеке от нашего вагона виднелся небольшой рынок. Там под навесом что-то продавали. Соблазнившись, люди  стали вылезать из вагонов, но вначале, сбегав на рынок и что-то там купив, быстро возвращались - боялись, что поезд уйдёт без них.   Постепенно они всё более смелели. Вышли из вагона и мы с мамой.

На рынке какой-то дедушка продавал деревянные игрушки: смешных матрёшек, зверушек, дудки, свистки. Самой замечательной игрушкой, конечно, была мельница как бы сложенная из маленьких брёвен с вращающимися от ветра крыльями. Она просто заворожила меня. Я стал канючить, и мама купила её, но она тут же сломалась – мы ещё не успели отойти – и мама вернула её дедушке. Мне было жалко мельницы, и я заревел.

И тут со всех сторон закричали: «Воздушная тревога, самолёты, немцы, немцы! Разбегайтесь подальше от станции! Сейчас её начнут бомбить!» Я увидел над нами несколько самолётов с крестами. Они громко гудели моторами и не были похожи на наши, с конфетного фантика.

Мама схватила меня за руку и побежала в ближайший лесок. Я упал,   больно ушибся и ещё сильнее заревел. Тогда она взяла меня на руки. Сзади послышался сильный грохот и отчаянные крики людей. Мы всё бежали и бежали. Вдруг мама споткнулась и упала. Она прижала меня так плотно к земле, что мне было очень больно. Теперь я не ревел, а только всхлипывал, от страха перехватило дыхание. Земля подо мной дрожала, как будто она тоже очень испугалась немцев. Сильно запахло дымом и ещё чем-то: незнакомыми  и неприятным.

Когда грохот стих, мама приподнялась и выпустила меня на волю. Мы находились довольно далеко от станции. Там что-то горело, были видны чёрные клубы дыма.  Громко гудели паровозы. Мама подняла  меня на руки и побежала к станции. Она испугалась, что наш поезд уйдёт. Около путей лежали люди: взрослые и дети. Они были неподвижны. Кто-то стонал, кто-то рыдал, кого-то тащили за руки и за ноги, кто-то кричал: «Скорее, скорее, бегите к своим эшелонам! Они уходят со станции!»  Мама прижимала моё лицо к своей груди и не давала посмотреть вокруг.

Наконец, она нашла свой вагон. Чьи-то руки втащили нас наверх, поезд уже тронулся. Нам повезло, наш эшелон почти не пострадал. Паровоз набирал скорость и увозил нас всё дальше и дальше от страшного места на Урал.

В тот день я понял: чем отличается настоящая война от той, в которую играли мы с Рудькой!

Затем была война – война настоящая: долгая и жестокая! В родной Пушкин я вернулся только через семь лет.

 

2

Необычайно морозная и снежная  зима 1941 – 1942-го года. Эвакуированные из осаждённого Ленинграда, мы с мамой живём в маленькой уральской деревушке на берегу озера, в доме приютивших нас местных жителей. Мы приехали сюда совсем «нагие и босые», как говорят заходящие посмотреть на нас деревенские тёти. Все они долго ахают и охают, услышав от мамы историю нашего бегства под бомбами из Ленинграда. Многие при этом сморкаются в кончики своих головных платков и вытирают влажные глаза. Мне тогда тоже становится очень жалко и самого себя, и свою маму, и я тоже плачу. Тёти дружно успокаивают:

-  Приживётесь! Здесь, у нас, народ добрый: в беде не бросит! А ты, малец, подрастёшь, в школу пойдёшь! Знаешь,  кака у нас хороша учителка! И в Ленинграде такой поди  нет! Вот спроси Ваську. А летом,  како у нас хоростьво! Дыши - не надышишься! Воздух чистый, горный; озеро с рыбой, лес с грибами да ягодами. Да тут  одними божьими дарами прожить можно! А вещи - то  новые наживёте! Бог даст, и родственники ваши отыщутся и папка твой тоже!

Мне очень хочется, чтобы скорее нашёлся папа.  Я верю, что он самый  сильный, и самый умный, и самый смелый и может уберечь нас с мамой от всяких бед. Ни денег, ни вещей  у нас практически нет - всё  утрачено по пути на Урал. В первые дни по прибытии в деревню, мама пыталась рассчитываться с хозяйкой остатками нашей одежды, но тётя Оля с обидой сказала:

-  Об этом и думать брось! Не звери мы – люди, и должны помогать   друг другу в беде! Как учил Иисус Христос: «Возлюби ближнего, как самого себя!» Неужто я не православная! Будете с нами кормиться: чем Бог пошлёт. С голоду не помрём! Робить будешь - уж тогда как знаешь! А пока будем жить  одной семьёй!

Тётя Оля поделилась с мамой и тёплой одеждой - её ленинградское пальто здесь не спасало от холода.  Мне же и ходить-то было некуда.

Избушка, в которой мы жили, была, как две капли воды, похожа на все остальные в деревне:  бревенчатая, покрытая тёсом,  с тремя маленькими низкими оконцами, выходившими на улицу и одним - во двор. Вся она представляла собой одну комнату с большой русской печкой в правом углу, деревянным самодельным столом посередине, лавками вдоль стен, полками с посудой и шкафчиком на стене. Из переднего угла, на входящего с потемневшего от времени образа с любовью и нежностью смотрела Богородица. Старинная зелёная лампадка под иконой горела только по праздникам.   Здесь жили хозяйка тётя Оля с сыном Васькой и матерью – бабушкой Настасьей. Отец Васьки был на фронте. Никакой живности в доме, даже собаки и кошки, не было. Они  и до войны жили не богато, а с уходом хозяина на фронт стало ещё труднее. Тётя Оля работала в колхозе. Всё, что мог и даже сверх того, колхоз отдавал государству, армии, победе над фашизмом.

Дома в деревне до половины засыпаны снегом, а в особо вьюжные ночи заметает и двери.  Утром я наблюдаю из окна, как соседи помогают друг другу выбраться из снежного плена. Тропинка посередине улицы напоминает траншею. Бегущих по ней в школу детей почти не видно, только иногда мелькают их головы, по самые глаза закутанные поверх шапок материнскими полушалками. Я до школы ещё не дорос и потому целые дни провожу в избе, у окошка, разглядывая причудливые узоры, созданные Дедом Морозом и похожие на диковинные, сказочные растения. Если же немного пофантазировать, то среди этих растений можно увидеть и неведомых животных: зверей, птиц, стрекоз и бабочек.

Обычно я сижу прямо на подоконнике и, чтобы видеть улицу, оттаиваю своим дыхание небольшое пятно в изморози. Но оно, к моему глубокому огорчению, вновь быстро затягивается ледком.   Опасаясь за моё здоровье, мама с утра укутывает меня дополнительно, поверх одежды, своим клетчатым шерстяным платком с кистями и завязывает его концы у меня на спине. На ногах у меня - большие, старые, подшитые хозяйские валенки и мне совсем не холодно. Вот придёт с работы тётя Оля, натопит большую русскую печку и будет даже жарко. На этой печке мы и спим с вихрастым  хозяйским сыном - Васькой.

Мама и тётя Оля рано утром уходят на работу и возвращаются поздно вечером, когда на дворе уже темно. Васька учится в школе, он большой, ему двенадцать лет. Васькина бабушка - Настасья, как говорят взрослые, уже очень плоха. Она, почти не вставая, лежит на тёплой лежанке у печи и спит или стонет. Разговаривает она редко. Я всё время прислушиваюсь: не умерла ли? Я боюсь покойников. Хотя мы живём здесь уже несколько месяцев, но с Васькой не дружим. Он говорит, что я слишком мал, и ему не интересно со мной играть. Придя из школы, он делает  уроки,  выполняет задания мамы по хозяйству и убегает к  друзьям. Мы с ним почти не разговариваем. Мои книжки остались в Ленинграде, игрушек у меня нет,  вот и остаётся только смотреть в окно, где тоже мало интересного. Я скучаю.

Иногда у мамы и тёти Оли бывают выходные дни и тогда в доме куда веселее!  Можно поговорить с взрослыми, рассказать выученные ещё до войны стихотворения и услышать в награду их похвалу. Новые стихи я давно не учу - не с кем! В такие дни мы торжественно обедаем все вместе за высоковатым для меня столом. Это тоже весело. После щей и картошки с солёным огурцом долго пьём земляничный чай. На столе стоит большая стеклянная ваза на высокой ножке, а в ней - куски сахара, величиной с куриное яйцо, только не круглые, а очень похожие на камни, которыми усыпано железнодорожное полотно. Странно, но никто из сидящих за столом его не берёт, будто не любят сладкого. Когда я шёпотом спросил об этом  маму, она объяснила мне, что сейчас идёт война  и ещё неизвестно, когда сахар будет продаваться в магазине. Если этот съесть, то долго его можно вообще не увидеть.  Поэтому чай нужно пить сейчас не внакладку, как до войны, а вприглядку. Я сразу всё понял и больше не спрашивал. После обеда сахарница убирается в шкафчик на стене, который запирается от Васьки. «Он озорной, - говорит тётя Оля, - может не удержаться и съесть!» Сам Васька при этом ухмыляется.

Я напрасно боялся смерти бабушки, она умерла тихо, ночью. Когда мы с Васькой утром проснулись, она уже лежала на столе, переодетая в своё лучшее синее с белым горохом платье. Голова её была повязана чистым белым платком, руки - связаны на груди полотенцем и в них стояла горящая тоненькая свечка. На глазах у бабушки лежали большие медные пятаки. Оказалось, что покойники совсем не страшны. Я спокойно разглядывал бабушку, лежащую на столе. Она выглядела необычно строгой.

Потом пришёл незнакомый дедушка, разделся, сел в изголовье покойницы и стал что-то невнятно бормотать, поглядывая в старую, истрёпанную книжку. Пришли старушки - соседки, когда открылась входная дверь, то показалось, что вместе с ними в клубах снега  в дом вошёл Дед Мороз; все расселись на лавках вдоль стен  и стали плакать и вспоминать свою молодость и покойницу в то далёкое время. Многие сокрушались о том, что бабушка Настасья умерла зимой, когда стоят сильные морозы и трудно копать могилу.  Потом внесли пахнущий сосновой смолой белый некрашеный гроб, переложили в него покойницу и увели на кладбище. Меня туда не взяли. После похорон все вернулись на поминки: замёрзшие и голодные. Ели блины, напечённые соседкой, пили горячий чай, отогревались и говорили много хороших слов об умершей бабушке, вспоминали какая она была работящая, добрая и отзывчивая, и все очень сожалели о её смерти.

Когда провожающие разошлись, я спросил у мамы:

- Что такое смерть и что происходит с человеком после неё?

-  Смерть – это конец жизни тела человека, его закапывают в землю; но у человека кроме тела ещё есть душа, которая никогда не умирает и живёт вечно. Она невидимая и обитает где-то рядом с нами до тех пор, пока мы помним об умершем человеке.

Я невольно огляделся вокруг, ища душу бабушки Настасьи, но ничего необычного не увидел.

-  Пройдут годы и Бог наш - Иисус Христос - призовёт всех: и живых и мёртвых на Страшный суд, - продолжала мама, - и все мы будем отвечать перед ним за наши плохие поступки во время земной жизни. Бог всё видит, всё знает и всё помнит, и непременно накажет Адом людей злых - грешников, а хороших – праведников - наградит Раем. В Аду грешники будут вечно гореть в огне, а праведники будут вечно наслаждаться жизнью, ни в чём не нуждаясь.

Я во всём верил своей маме и потому подумал: «Буду чаще вспоминать бабушку Настасью, чтобы душа её оставалась здесь, в доме, и ей не было горько за меня!» Конечно, я хотел быть праведником и несколько дней после этой беседы не перечил ни маме, ни тёте Оле, ни даже Ваське   ни в чём!

После смерти бабушки днём в доме стало совсем тоскливо и тихо. Даже прислушиваться стало не к чему. Теперь я с нетерпением ждал прихода из школы Васьки - с ним всё же было не так одиноко. От скуки и жалости к себе я часто плакал, но пожалеть меня тоже было некому. Вечерами мама успокаивала меня словами: «Сейчас всем  тяжело – война! Вот прогонит наша армия фашистов, вернёмся домой, в Ленинград, и всё будет опять хорошо! Терпи!» И я на некоторое время смирялся со своим одиночеством. Чтобы скоротать время, стал придумывать игры. В основном я «воевал с фашистами», которых изображали поставленные «на попа» поленья. Я стрелял в них из воображаемого ружья или из пушки, или из танка, или бомбил с самолёта,  и они падали, поражённые моим метким огнём. Затем я хоронил «убитых фашистов» в тёмном углу за печкой. Так и проходили необыкновенно длинные дни.

Когда сильные морозы и метели стали ослабевать, уступая наступающей весне, мне было разрешено днём выходить во двор. Игры мои были всё те же. Теперь я строил из снега «фашистские укрепления» и разрушал их, бросая из воображаемого самолёта бомбы  или стреляя из воображаемого танка. Конечно, все мои «бои» оканчивались победой «наших» и полным уничтожением «фашистов». Фашистов я ненавидел: они разрушали наши города и сёла, убивали наших людей, нарушили нашу такую счастливую довоенную жизнь! Я представлял себе их не иначе, как страшными зверями с оскаленными мордами, передвигающимися на двух ногах.

Однажды во время «боевых действий» ко мне подошёл мальчик, немного старше меня,  и предложил играть вместе. Я очень обрадовался.

-  Давай, ты будешь немецким танкистом, а я советским лётчиком, - сказал мальчик.

-  Нет, лучше ты будешь немецким танкистом, - возразил я.

Однако ему эта роль тоже не подходила. Мы долго спорили, но так и не смогли договориться - никто не хотел быть «фашистом». Игра в тот раз не состоялась, но мы познакомились,  понравились друг другу,  и я пригласил его в дом. С тех пор мы стали часто встречаться. Юра был местный, деревенский, нигде дальше ближайшего села не бывал и никогда не видел большого города. Его интересовало всё: какой высоты бывают городские дома, какой ширины улицы, как быстро ездят трамваи и троллейбусы, много ли в городе машин и ездят ли на лошадях? Я с удовольствием рассказывал ему о жизни в Ленинграде, об эвакуации, о бомбёжке нашего эшелона немецкими самолётами, о зверях-фашистах и, не стесняясь, фантазировал, если чего-то не знал и не видел.  Потом я слушал его рассказы о здешних местах: деревне, лесах, озёре; о походах за ягодами и грибами, о встречах с волками и медведями. По-видимому, он тоже непомерно хвастался и фантазировал, но нам обоим было хорошо вместе. Мы оба ненавидели фашистов и желали им всем скорейшей гибели, хотя я с ними был знаком немного ближе.

Дружба с Юрой существенно скрасила мою деревенскую жизнь. Теперь мы вместе гуляли по деревне, катались с горки на санках, играли в войну с другими ребятами.  А однажды  юрина мама даже покатала нас на лошади, запряжённой в большие сани. По наезженной за зиму дороге, усыпанной лошадиными катышками, лошадь бежала легко, из её ноздрей валил пар, ледяные брызги из под копыт покалывали лицо, морозный воздух перехватывал дыхание.  За нашими санями гнались мальчишки - было необыкновенно  интересно и весело.

Мама писала много писем, разыскивая наших родных и близких. Война разбросала их по всей стране. И вот, наконец, пришло долгожданное письмо от папы. Он сообщал, что завод, на котором он много лет работал до войны, эвакуирован, что сам он отозван с Дальнего востока и теперь находится в Челябинске, что при первой возможности он приедет за нами.

Теперь я ждал папу каждый день. Но проходили дни и недели, а его всё не было. И вот однажды, когда у мамы был выходной день, и она не ушла на работу, я, сидя на подоконнике, наблюдал, как воробьи дерутся около кучки свежего конского навоза.  Вдруг на дороге появился молодой мужчина в чёрном овчинном полушубке, меховой шапке и бурках, везущий детские санки. По внешнему виду он не походил на нашего, деревенского. В деревне остались только старики и инвалиды. Обернувшись, я сказал маме:

-  Посмотри, какой-то незнакомый дядя идёт по улице и, наверное, к нам! – В это время мужчина повернул к нашим воротам.

Мама бросилась к окну и закричала:

-        Да это же наш папа! Ты что не узнал его?!

Я действительно поначалу не узнал папу: слишком долго не видел его, да и одет он был совсем не так, как раньше, до войны. И только, когда он вошёл в дом, снял полушубок и шапку, я с криком: «Папа, папочка!» бросился ему на шею. Он долго обнимал и целовал меня, взяв на руки, и я отвечал тем же, с наслаждением вдыхая родной запах, и  все вокруг - и мама, и тётя Оля, и Васька  - плакали и радовались вместе с нами!  Шоколадку, как бывало всегда до войны, он на этот раз не принёс; зато достал из мешка, и подарил мне набор фотокарточек: совсем маленьких, собранных в растягивающуюся, как гармошка, маленькую книжечку, на которых были изображены обитатели зоосада. Здесь были львы и тигры, бегемоты и жирафы, зебры и пони, носатые пеликаны и хищные орлы. Я был счастлив таким подарком и потом, всю войну, да и долгое время после её окончания, бережно хранил и с гордостью показывал своим друзьям.

Оказалось, что у папы совсем мало времени. В тот же день, тепло, как с родными, распрощавшись с нашими добрыми хозяевами и обменявшись сувенирами на память, мы вначале на лошадях, затем на грузовике, а в конце на поезде - уехали в незнакомый Челябинск, который на целые пять лет стал для меня родным городом.

Перед отъездом папа предложил тёте Оле деньги за её заботу и доброту к нам с мамой, но она с негодованием отказалась:

-  Христос с тобой! Мы живём в своей деревне, среди родных и близких людей, в своём, хоть и не богатом доме, а вы - неизвестно сколько времени ещё  будете скитаться по чужим углам. Деньги вам больше нужны. Оставьте их себе, и да поможет вам Бог! -  Она перекрестилась и вытерла ладонью катившуюся по щеке  слезу.

В тот день мы навсегда расстались с той деревней и доброй тётей Олей. Прошло шестьдесят лет, но память о них и по сей день жива во мне!  Невозможно забыть  душевность, отзывчивость, доброту и щедрость тогдашних настоящих  русских людей, оказавших беженцам в те страшные годы самый тёплый приём и гостеприимство, и совершенно бескорыстно делившихся с ними  всем, что имели сами!

 

3

Рабочий посёлок возле Челябинского тракторного завода все называли просто «ЧТЗ». В 1942 году он представлял собой большой и неблагоустроенный массив деревянных бараков, частных неказистых домишек, деревенского типа, с расположенными рядом приусадебными постройками, и просто землянок. Землянки были, по-видимому, наспех построены для размещения прибывающих из европейской части СССР рабочих, либо остались с тридцатых годов от строителей завода.

По дороге в Челябинск папа рассказал,  что он тоже активно разыскивал родных и близких, а, узнав, что часть Кировского завода из Ленинграда  эвакуирована в Челябинск, и, приложив огромные усилия, нашёл моего дядю Фёдора - рабочего этого завода.  Дядя Федя был женат на родной сестре моей мамы. Вместе с семьёй дочери эвакуировалась из Ленинграда  и моя бабушка. Ютились  они теперь в землянке на ЧТЗ. Поскольку папа жил в холостяцком общежитии при своём заводе №200, на другом конце города, то мы с мамой поселились у тёти Тони – моей крёстной матери.

Хорошо помню счастливый вечер встречи родных: бесконечные объятия, поцелуи, слёзы радости. Перебивая друг друга, все спешили поделиться своими злоключениями, связанными с войной.  Разговоры затянулись до поздней ночи. Бабушка крестилась и благодарила Бога: «Слава тебе, Господи, не забыл ты нас в беде, помог воссоединению! Всем-то вместе легче будет пережить тяжёлую годину! Не оставь своими заботами и мою младшенькую - Галину! Как она там, в блокадном Ленинграде одна? Жива ли? Спаси и сохрани её, Боже милостивый!»

Младшая сестра моей мамы, тётя Галя, была активной комсомолкой, и это не позволило ей бросить в беде город революции - родной Ленинград. Она осталась защищать его.  Как выяснилось позднее, она, в свои двадцать три года, организовала в блокадном городе детский дом для собранных в квартирах умерших родителей детей, и стала его директором. Многие из спасённых ею тогда  детей помнили об этом  до самой её смерти. Она была настоящей героиней!

Наша землянка была построена по военному образцу. Яма, глубиной в три метра,  была покрыта жердями, поверх которых - насыпана земля. Чтобы стены этого жилья не осыпались, их  кое-как зашили не струганными досками. Из таких же досок сделали щелястый пол. Под самым потолком светилось  маленькое, подслеповатое оконце. Вместо кроватей – топчаны: щиты из досок, положенные на козлы. Такими же примитивными были стол и скамейки. Небольшая кирпичная печка служила и для обогрева, и для приготовления пищи. В помещении и днём стоял полумрак. К входной двери  с улицы вниз вели несколько земляных ступенек.

Та наша жизнь мне даже нравилась.  Была ранняя весна, днём хорошо припекало солнце и теперь я целыми днями «воевал с фашистами» на воздухе.  Кроме того, крыша нашей землянки представляла собой прекрасную горку, с которой было так хорошо съезжать на дощечке или прямо на попке! Правда, бабушка, увидев это, ругала меня, но  она не имела возможность постоянно наблюдать за мной, - на её попечении был ещё и мой двоюродный брат Лёвочка. Ему было всего два года, и он требовал значительно большего внимания. В моих играх он ещё не мог участвовать, а потому я опять ощутил одиночество: бабушке было чаще всего не до меня.

Обычно днём в посёлке царила тишина: взрослые и старшие ребята – на работе, немногочисленные старики и старухи  занимаются внуками, дети младшего школьного возраста при наличии одежды – в школе. Но многие эвакуированные подходящей одежды, а главное обуви, не имели и школу посещали не регулярно, больше сидели по домам.   Даже собак не было слышно, их в  голодные годы не держали.

Челябинск тех лет многие называли «ямой» (говорили, что так переводится это слово с татарского языка). Весной и осенью город, по крайней мере, его окраины,  вполне оправдывал своё название.  Грязь на улицах была такая, что не только дети, но и взрослые с трудом вытаскивали из неё  ноги. Наши ленинградские ботинки с калошами совершенно не годились для этих мест. Передвигаться по городу можно было только в русских или резиновых сапогах. Моей голубой мечтой стали самодельные, жёлтые резиновые сапоги с чёрными подошвами, проклеенные на стыках отдельных деталей чёрными резиновыми полосками. Они мне казались такими красивыми!  В них не страшны любые лужи, и можно даже ногами месить грязь во дворе!  Такие сапоги продавались на имевшейся  в посёлке барахолке. Я со слезами умолял маму купить мне резиновые сапоги, но она не послушалась, и купила русские. Они, конечно, тоже были красивыми, но пропускали воду, и мне в самую распутицу пришлось сидеть с бабушкой и Лёвочкой в землянке и наблюдать, как бабушка готовит обед для возвращавшихся поздно вечером с работы мамы, крёстной и дяди Феди. Впрочем, дядя Федя часто не приходил ночевать, рабочие не редко, чтобы не тратить время на дорогу, отдыхали тогда прямо в своих цехах. Вот таким трудом давался  выпуск заводом тридцати танков в сутки!

Собственно танков в то время, проживая рядом с заводом, я никогда не видел. Они выходили из ворот по ночам и колонной направлялись  к железнодорожной станции, а оттуда – прямо на фронт.  Когда они шли по посёлку, - земля стонала и дрожала от рёва мощных моторов и скрежета гусениц, с потолка  землянки сыпался песок и звенело стекло в нашем единственном окошке. Колеи, оставленные гусеницами,  были для меня непреодолимым препятствием, и при необходимости я преодолевал его только  на спине мамы. Это случалось не часто, например, когда мы с ней отправлялись в баню  (лет до семи она брала меня с собой и была в этом не одинока – многие матери поступали так же). О домашних ванных и, тем паче, саунах, тогда и не помышляли, а отцы воевали  на горячем или трудовом фронтах – выходных дней и отпусков у них не было.  Насекомых же на всех нас в те годы водилось множество!

Танки на улицах города создавали не столько неудобства его жителям, сколько служили доказательством наших успехов в тылу, а, следовательно, и близкой победы на фронте. Люди радовались, когда колонна была необычно большой!

Хорошо запомнился один случай из того периода жизни.

Рабочие, как я уже упоминал, во время Великой отечественной войны часто и отдыхали между сменами в своих цехах. Не был исключением и мой дядя – токарь высокой квалификации Челябинского тракторного завода. Обычно о своей сверхурочной работе или вынужденной ночёвке на заводе он   предупреждал заранее или сообщал с кем-либо из сослуживцев. Тот случай был необычен: он, не сообщив причины, не пришёл домой ни в обычное время, ни позже.   В нашей землянке возникла естественная тревога: что случилось? Тётя обежала всех знакомых сослуживцев мужа, но никто не прояснил ситуацию. Не появился дядя ни на второй день, ни на третий. Она обратилась в администрацию цеха, но и там ничего не могли сказать по поводу исчезновения своего рабочего. Все эти дни наше семейство жило в крайней тревоге за судьбу дяди. Хулиганство, бандитизм в посёлке не были редкостью. Возвращались с завода после смены в тёмное время рабочие обычно большими группами.  Дядя появился неожиданно, так же как и исчез, и вот что он рассказал.

В то утро он, как обычно, ехал на завод в трамвае. Вагон был набит рабочими, и не только сидеть, стоять было негде. Его сильно прижали спиной к стене задней  площадки. Дело было ранней весной, и стёкла покрыл слой изморози. При выходе из трамвая, у проходной завода, вдруг кто-то крепко схватил его за руку:

-  Это твоя работа, сволочь? – крикнул молодой, хорошо одетый крепкий мужчина, стоявший всю дорогу рядом, – и указал на свастику, кем-то нарисованную пальцем на замёрзшем стекле. Дядя пытался сказать что-то в своё оправдание, напомнить о невозможности опаздывать к смене, ибо за это грозил лагерный срок, но мужчина его не слушал:

-        Идём со мной! Там выяснят кто ты такой?!

Попутчики боязливо отвернулись и опустили глаза. Было очевидно, что властный мужчина – человек  НКВД и шутить с ним не следует.

Чекист доставил дядю в своё управление, где его  и посадили в камеру до выяснения всех обстоятельств дела. Дядя понял, что его могут обвинить в сочувствие немцами даже в шпионаже, а это в то время грозило расстрелом! В камере он просидел трое суток, пока выясняли его личность, пристрастия и взгляды. Только заступничество начальника цеха и парторга, знавших его, как передовика Кировского завода более десяти лет, спасло от серьёзного наказания «за сочувствие врагу и неблагонадёжность». Такое было тогда время!

Пришла, наконец, долгожданная весна, запомнившаяся мне непролазной грязью на улицах и безвылазным нахождением в полутёмной землянке рядом с вечно занятой бабушкой и плаксой Лёвочкой. Затем наступило солнечное жаркое уральское лето, грязь сменилась жарой и пылью. На крыше нашего «дома» появилась мягкая зелёная травка, расцвели жёлтые одуванчики. На пустыре выросла густая жгучая крапива. Теперь она стала для меня играть роль ненавистных фашистов. Верхом на палке я скакал навстречу вражескому войску и «саблей» рубил головы «солдатам». Крапива обжигала мои голые ноги и руки, и это усиливало ярость «сражения». Её  вокруг было много и воображаемых врагов мне хватило надолго. Иногда ко мне присоединялись мальчики – соседи из таких же землянок. Игр и разговоров в те дни, не касающихся войны я не запомнил. Не только взрослые, но и дети  жили  войной!  Взрослые  говорили только о положении на фронтах (особенно на ленинградском), о приобретении продовольствия и одежды и о работе на заводе. Дети невольно проникались теми же интересами.  От оставшихся в Ленинграде родственников никаких известий не было, и это вызывало тревогу. Днём, оставаясь наедине с нами – детьми, бабушка часто плакала, вспоминая свою младшую дочь, и молилась за неё Богу.

Неожиданно в конце лета я узнал, что все мы скоро покидаем, ставшую привычной, землянку. Нашей семье и ещё двум семьям рабочих папиного завода заводской комитет  выделил одну комнату в квартире местных жителей.  Нас  заселяют   «на уплотнение», в квартиру, расположенную в настоящем кирпичном пятиэтажном доме, а семья дяди переселяется в барак, во вновь построенном шлакоблочном посёлке. Мне было жаль расставаться  с друзьями и вольной жизнью на ЧТЗ.

 

4

Наш новый дом стоит на пустыре, на самой окраине города, в районе предвоенных новостроек. У него даже адреса настоящего нет! Что это за адрес: Третий участок семьстроя, дом два, квартира три?!  Дом заселён перед самой войной и новосёлы – местные жители своё уплотнение в пользу эвакуированных восприняли без восторга. В первое время «хозяева» квартиры – семья главного бухгалтера одного из местных предприятий - этого и не скрывала. В двадцатиметровую комнату их двухкомнатной квартиры вселились три семьи: семья из Москвы с семилетней Бэллочкой, семья из Колпино с шестилетним Славиком и наша.

Комнату сразу поделили занавесками из простыней, наброшенных на натянутые верёвки. Два передних угла с частями окна достались нашим соседям, прямоугольная площадь у входной двери – нам. Посередине комнаты был оставлен совсем узкий проход – место общего пользования. Мебелью в нашей «комнате» первоначально служили только неизменный топчан и стол, сооружённый из двух чемоданов: один был поставлен «на попа», другой заменял столешницу. Платяной шкаф заменяли гвозди, вбитые в стену, посудный – полка на стене в виде доски, висящей на верёвках. Весь набор посуды составляли две кастрюли, три голубых пластмассовых тарелки и столько же стаканов и ложек. Спал я в основном с мамой на топчане, на который вначале стелились пальто, а позже появился матрац, набитый соломой, а когда дома ночевал папа – на полу. Папу я почти никогда до самого окончания войны  не видел. Он, если и приходил ночевать, то поздно вечером, когда я уже спал и уходил, - когда я ещё спал!   Его выходных дней в военные годы я не помню.

Уходя утром на работу, мама кормила меня и оставляла обед: чаще всего хлеб, пару варёных картофелин, кипячёную воду и соль. На всю жизнь запомнилась тюря, которую я самостоятельно готовил себе в то время! В голубую глубокую тарелку я наливал воду, солил её и крошил туда хлеб вместе с картошкой. Тогда это блюдо казалось мне удивительно аппетитным и вкусным! Примерно также жили и наши соседи.

На день, до возвращения матерей, нас – детей   запирали в комнате, и мы были предоставлены сами себе. Старшей была Бэллочка и мы со Славиком, как говорили мамы, должны были её слушаться, а она -  нести ответственность за наши проделки. Бэллочка немного умела читать, и у неё были детские книжки, которые она нам перечитывала много раз. Мы – её слушатели - скоро выучили все книжки наизусть и поправляли нашу наставницу, если она что-то пропускала или искажала. Я не единожды  повторил стихи, выученные до войны, которые тоже всем быстро надоели. Но чаще всего мы, конечно, играли в войну. Поделившись на две неравные группы, мы искали спрятавшихся «врагов», гонялись за ними по комнате, стараясь взять в плен, стреляли из воображаемых ружей и пистолетов (игрушек у нас не было никаких). Не редко дело доходило до настоящих схваток, заканчивавшихся синяками, царапинами, слезами и сорванными простынями-стенами. Наверное, «хозяевам» квартиры наши игры не очень нравились, поэтому-то нас и запирали в комнате. Так что остановить нас - разгорячённых «противников» - было совсем некому. Жалобы наши мамы выслушивали по вечерам, но между ними разногласий не существовало и за проказы всем доставалось поровну!

Крупным событием в жизни нашей детской общины была покупка мне военной игры. Как сейчас, помню: на листах довольно плотной серой бумаги были отпечатаны зелёные солдатики с винтовками и автоматами, командиры с пистолетами в руках, чёрные матросы, бегущие в атаку со штыками наперевес, казаки на лошадях, танки и пушки, доты и дзоты, заграждения из колючей проволоки и прочие атрибуты войны. Картинки вначале следовало аккуратно вырезать ножницами. Чтобы они могли стоять на столе или на полу, у каждой снизу была предусмотрена подставка в виде полоски бумаги, которую нужно было согнуть под прямым углом.

Втроём мы несколько дней тщательно вырезали картинки, стараясь не отрезать руки или головы нашим солдатикам и стволы пушкам и танкам. Часть солдатиков была в форме бойцов Красной армии, другая – в немецкой. Подготовив игру, мы на некоторое время обеспечили себя интересным занятием. Мы выстраивали свои бумажные армии на полу, передвигали живую силу и технику, громкими голосами изображали взрывы,  стрельбу и русское «Ура». Играли по очереди двое, третий наблюдал за соблюдением справедливости. Тем не менее,  не обходилось без обид, слёз и схваток. Конечно, в наших сражениях всегда побеждала Красная армия, и за немцев обычно никто не хотел играть. Как мы не старались аккуратнее обращаться с бумажной игрой, нам её хватило не надолго.  Отдельные оставшиеся картинки я ещё долго бережно хранил, как память о той военной поре.

Так прошла зима 1942 – 1943 годов. Летом Бэллочка с мамой уехали в Москву. Через некоторое время и Славика устроили в детский садик. Один я категорически отказывался оставаться запертым в комнате. Не помогали никакие уговоры и угрозы мамы. Несколько дней я устраивал утреннюю истерику перед уходом мамы на работу. Она не показывала своего состояния, но ей тоже было не легко. Пришлось отдать меня под присмотр бабушки, у которой и так были уже двое моих двоюродных братьев. В марте 1943 года родился Кокочка и, как говорили взрослые, совсем не во время. Был он очень маленьким, худым,  бледным и болезненным, и я не раз слышал от бабушки, что он не жилец на этом свете. К счастью, прогнозы её не оправдались. Помню, крестить его носили в церковь бабушка,  моя мама и я.  Было это летом, церковь находилась где-то очень далеко, я быстро  устал шагать по жарким,  пыльным улицам пригорода и заныл, а мама ругалась и сожалела, что взяла меня с собой.

Ребёнок был слишком хилым, поэтому священник не стал его окунать в купель со святой водой, а только помочил ею отдельные места тельца. В церкви никого кроме нас не было и, за неимением другого мужчины, меня (шестилетнего) записали крёстным отцом младенца. Мне, как могли, объяснили, что теперь я несу ответственность перед Богом за его праведную жизнь. Я очень возгордился -  меня сочли большим, почти взрослым!

Семья моей тёти жила теперь в шлакоблочном бараке – длинном одноэтажном строении из больших шлаковых кирпичей с несколькими сквозными щелями для облегчения. Шлака на заводах от сгоревшего в мартенах каменного угля было предостаточно, вот и научились в войну делать из него кирпичи. Эта временная постройка военных лет имела посередине во всю свою длину узкий коридор с множеством комнат по его сторонам. Дощатый многоместный туалет и колонка для набора воды располагались во дворе, рядом с входом. В каждой комнате было одно окно, плита для обогрева и приготовления пищи, топчаны для сна, стол и скамейки. Вся «мебель» из нетёсаных досок, грубо, на скорую руку,  сколоченная. Дети, да порой и взрослые, в ненастье в туалет не выходили. Для неотложных нужд  у входа в комнату существовало ведро, закрываемое  крышкой. Зимой внешняя стена барака промерзала так, что у окна всегда была видна изморозь или капель во время топки плиты. Плиты топили каменным углём, получаемым по специальным талонам. Дрова были дефицитом и использовались только для растопки.

Лёвочке тогда было около трёх лет, Кокочке – полгода, мне – шесть с половиной. Я был «взрослый»! Каждое утро вместе с мамой, которая  спешила  на работу, я выходил из дома, и в темноте, самостоятельно шёл через огромное, как мне казалось, поле  по узкой тропинке к бабушке в шлакоблочный посёлок, расположенный в двух-трёх километрах от нашего дома. Особенно страшно было зимой, когда завывала метель, тропинку заметало снегом, и она была совершенно безлюдна. Мама и бабушка очень за  меня переживали. Когда я появлялся на пороге, бабушка всякий раз целовала меня, крестила и говорила: «Ну, слава Богу, пришёл, наконец!» и  вздыхала с облегчением.  Братья были слишком малы, и играл я в основном с соседскими ребятами в коридоре барака.  Благо, в бараке жили только семейные люди и детей здесь моего возраста были десятки. Мы ватагами носились по коридору, играя в пятнашки, в прятки, в казаки – разбойники и, конечно, в войну. Взрослые опасливо пробирались вдоль стен, серьёзно рискуя быть сбитыми с ног  ребятнёй. Здесь скучать не приходилось!

О детских играх тех лет хочется вспомнить подробнее. Многие из них, по-видимому, навсегда ушли в прошлое.

Вряд ли кто из современных детей знает игру в жёстку (в маялку), когда внутренней стороной ступни подбрасывается вверх круглый кусок овчины с пришитой к нему свинчаткой, и играющие соревнуются на приз: кто большее число раз подкинет ногой жёстку, не дав ей упасть на пол.  Особые умельцы могли это сделать до тысячи раз!

В тёплое время года подростки часто играли в деньги: в чику и в пристенок. В первом случае на черту, проведённую чем-либо острым по твёрдой земле, ставился кон – стопка монет одного достоинства цифрами вверх. Играющие поочерёдно с одного места бросали биту – металлический диск в несколько раз больше и тяжелее обычной монеты -  с целью попасть в кон и перевернуть его монеты. Такие монеты считались выигранными. Затем в порядке очереди, игроки ударами биты пытались  перевернуть монеты гербом вверх и, таким образом, выиграть их. Число участников игры ничем не ограничивалось.

Разве только по повести моего сверстника В. Распутина «Уроки французского» современный подросток знает правила игры в пристенок!

 


Назад